Должна ли я верить этой версии? Как совместить ее с проблесками настоящего сердечного волнения, рассыпанными в Ваших дневниках там и тут?
Апрель, 1934 год: «Из домашней жизни радует только Леня. Он работает, пишет, иногда мне диктует. Перестал ссориться с Галей. Стал спокойнее и сдержаннее…»
Полгода спустя: «Живем нехорошо. Лучше всех – Леня: работает, иногда ездит купаться, в церковь, привозит книги…»
Весна, 1935 год: «Завтра, Бог даст, двинемся с Леней в Париж через Гренобль. Ян и Галя с 15 марта там…»
Значит, Вы оставались на вилле вдвоем с влюбленным в Вас молодым человеком? А муж Ваш был в это время в Париже с «другой», которую он любит вот уже семь лет? И Вы ничего-ничего себе не позволили?
А что заставило Зурова в начале 1937 года покинуть виллу, переселиться в общежитие? Что Вы имели в виду, написав «так ему будет лучше»? И почему же Вы так разволновались, когда позднее, уже из Парижа, пришло известие о болезни Лени? Иван Алексеевич записал в своем дневнике от 12 апреля 1940 года: «Неожиданная новость – у Зурова туберкулез… Вера сперва залилась розовым огнем и заплакала, потом успокоилась – верно оттого, что я согласился на ее поездку в Париж и что теперь Зурова не возьмут в солдаты… Едет, вероятно, во вторник. А мне опять вынимать тысячу, полторы!»
И, вернувшись из поездки, Вы записали: «Париж мне кажется каким-то местом радости и любви, давшей мне силы на жизнь…»
Тем временем Вторая мировая война превратилась из «странной» в настоящую – кровавую. Немецкие танки прорвали французскую оборону, вкатились в Париж. И в конце 1940 года Зуров снова появляется на вашей вилле «Жаннет». Должна ли я верить Бахраху, который к тому времени уже жил у вас и впоследствии так красочно описал вражду между Иваном Алексеевичем и Зуровым? Неужели доходило до настоящих драк?
«Перед моими глазами предстали две вцепившиеся друг в друга фигуры, у одной в руке был топор… другая размахивала тяжеленным кухонным пестом… Это единоборство сопровождалось нечеловеческими криками и потоком самых „утонченных" ругательств, исходивших от обоих бойцов. Я не помню, как я ринулся разнимать взбешенных противников, с каким трудом (и синяками!) мне все же удалось разнять их и почти силой увести бледного, трясущегося от злобы и негодования Ивана Алексеевича в его комнату».
На этот раз Зуров был изгнан. Но Вы не могли с этим смириться. Бахрах:
«Прошло несколько дней, может быть, неделя. Все время Вера Николаевна была сама не своя, хотя на больную тему не заговаривала, но как-то душевно хирела и скрыть этого не могла. В один прекрасный день она, после мрачного завтрака, исчезла, не попрощавшись, не предупреждая о своем отсутствии, что было весьма удивительно и не в ее характере… Мы с Иваном Алексеевичем гуляли по саду.
– Вы, вероятно, догадались, куда исчезла Вера, – сказал он. – Вы должны понять, что в ней говорит неудовлетворенное материнство, и с этим я ничего не могу поделать, это у женщин очень, очень сильное чувство… Мне пришлось дать свое согласие на возвращение „милого" (он произнес этот эпитет со скрежетом зубовным) Лени. Мне придется дальше продолжать нести мой крест, но у меня нет выхода. Вы видите, что из-за этого переростка она стала худой, как скелет, а куда ей…»
И Бунин, с его вспыльчивым и нетерпеливым характером, «нес этот крест» все тяжелые военные годы.
Тягостное сожительство усугублялось голодом и лишениями. И. А. описывает Бахраху, уехавшему в Париж, очередную стычку:
«Январь лютый – холод, снег. С 29-го декабря я обедаю и завтракаю у себя в комнате, чаще всего с Верой Николаевной. Зурова вижу раз в неделю, случайно встретясь с ним где-нибудь на ходу, и твердо решил больше не разговаривать с этим мерзавцем вовеки. 29-го вышел в сад, набрал хворосту, отнес его и запер в комнату возле бывшей вашей… Выскакивает, как бешеная собака: – Где мой хворост? – Не знаю.– Вы сейчас взяли и заперли на замок. – Не брал. – Нет, взяли! – Что ж мне, божиться, что ли? – А что вам стоит побожиться! Вы же нахал! – Вы с ума сошли? – Вы жук, вы отлично умеете вообще устраивать свои делишки! У кого только учились! У Чехова, у Толстого? – Я остался на этот раз совершенно спокоен, даже отпер комнату и показал ее – хворост был не его, но уж довольно с меня наконец! Точка!»
Какой мукой должен был быть для Вас этот постоянный раздор между двумя дорогими для Вас людьми! И с каким чувством вины вспоминали Вы, наверное, потом день 7 ноября 1953 года! Только на один день отлучились Вы от постели больного Ивана Алексеевича, чтобы навестить Зурова, лежавшего в больнице парижского предместья, – и надо же, чтобы этот день оказался последним в жизни Бунина.
Не знаю, показывал ли Вам И. А. свой дневник. Но думаю, Вам было бы отрадно узнать, какой нежностью и состраданием к Вам Бунин был переполнен до конца дней своих. В 1942 году: «Тоска, страх за Веру. Какая трогательная. Завтра едет в Ниццу, к доктору, собирает свой чемоданчик… Мучительная нежность к ней до слез…» И десять лет спустя: «Дай тебе, Господи, еще много лет и здоровья, драгоценная моя!»
Продолжались ли Ваши отношения с «Леней», после того как Вы овдовели? Вам исполнилось 62 года – ну и что с того? Сколько мы знаем женщин, чье сердце было открыто для любовной свечки до конца их дней.
О, как много могут скрыть дневники!
Особенно вычищавшиеся много раз и потом опубликованные в отрывках.
Но, по крайней мере, одно мне стало ясно после прочтения этих страниц: что именно Вы были тем якорем доброты и надежности, на котором держался маленький грасский кораблик, тем праведником, ради которого Господь может пощадить и спасти не только дом, но и целый город.
Дорогая Галина Николаевна – Ваша очередь!
Вы были еще живы, когда Нина Берберова опубликовала свои мемуары «Курсив мой» (1969). Приятно было Вам прочесть, что такая злюка написала столь лестный для Вас портрет?
«Первый раз Ходасевич и я были приглашены к Буниным к обеду в зиму 1926/27 года… В тот вечер я впервые увидела Г. Н. Кузнецову (она была со своим мужем, Петровым, позже уехавшим в Южную Америку), ее фиалковые глаза… ее женственную фигуру, детские руки, и услышала ее речь, с небольшим заиканием, придававшим ей еще большую беззащитность и прелесть… Она тогда мне показалась вся фарфоровая (а я, к моему огорчению, считала себя чугунной). Через год она уже жила в доме Бунина. Особенно бывала она мила летом, в легких летних платьях, голубых и белых, на берегу в Каннах или на террасе грасского дома».
Другая мемуаристка, Ирина Одоевцева, более подробно и драматично описала Ваш разрыв с мужем.
«Петров очень любил Галину и был примерным мужем, всячески стараясь ей угодить и доставить удовольствие. Но она совершенно перестала считаться с ним, каждый вечер возвращалась все позже и позже. Однажды она вернулась в три часа ночи, и тут между ними произошло решительное объяснение. Петров потребовал, чтобы Галина выбрала его или Бунина. Галина, не задумываясь, крикнула:
– Конечно, Иван Алексеевич!
На следующее утро Петров, пока Галина еще спала, сложил свои чемоданы и уехал из отеля, где они жили… Он носился с идеей об убийстве Бунина… но пришел в себя и на время оставил Париж».
Судя по всему, Вы уже тогда были зачарованы не только обаянием Бунина-человека, но и его творчеством. Я же, должна сознаться, в молодости не сумела оценить Бунина-писателя. Он казался мне добросовестным учеником Толстого и Чехова – не больше. Раздражало его откровенное, барское пренебрежение сюжетом. Казалось, дай ему волю, он бы махнул на читателя рукой и предался бы своему любимому занятию: стал бы филигранно выписывать каплю росы на лепестке цветка, лиловый край облака, ночные звезды, насаженные на вершины кипарисов, цветок граната – «тугой бокальчик из красно-розового воска, откуда кудрявится красная бумажка». «Ах, вам еще нужна интрига, занятная история? Ну уж нате – развлекайтесь». Ему бы родиться в Японии и писать пятистрочные танка про кувшинки и лотосы.